на главную  

Святой Валентин
Вечные
Февраль
Собака
Апрель
Ночь
Дедушкины сказки
Заложник
Шанель Коко



СВЯТОЙ ВАЛЕНТИН

Москва суетна - любит праздники, блестит стразами, пускает фальшивых зайчиков по стенам... А тем временем Пресненский луч прощупывает небо и сердца. В глаза заглядывает: "Страшно?"
В магазинах очереди. "Заверните в обёртку! Нет-нет, левее, да, чуть выше".
Цветы расходятся только так, и плавают в свободных горшках усталые одинокие тюльпаны.
В коричневых витринах шоколадниц удобно и симметрично расположились люди, освещаются тёплым светом. Всё продумано, оплачено. Tout paye.
Свёртки, кульки, пакеты... Летают белыми птицами по городу, ложатся на тонкие бумажные крылья, и нет им, однодневкам, пристанища.
В каждом окне - по сердцу. С алым глянцем, лебяжьим пухом, надувные, с мишками, надписями, поцелуями. Какая прелесть, дайте две!

Бегут москвичи. Над выходом из метро смеются на ветру плакаты. Сегодня распродажа, последняя цена - скидывают зиму. В Москве холодно, и ничего не видно. А над городом гулькуют голуби. Ночь рассыпала по облакам звёздные зёрна, одно крупнее другого. Снег падает на крыши... Он так красив, что его не видно с земли. Белое небесное молоко льётся на мир, питает золотые реки московских огней, синие пряничные дома и маковки колоколен. В такую ночь дорога легка и свободна. Не скрипнет под ногой лёд, и не потревожит уснувшего дерева птица.
В эту ночь идёт с посохом из римского города Терни святой Валентин. Кого он встретит - будет счастлив.


***



ВЕЧНЫЕ

Крепкие, здоровые малыши и малышки с глянцевыми икрами, отливающими гостовской пластмассой, машут со страниц «Детского питания». Припухшие вишневые губы и румяные щеки. «Если будешь ты здоров» и «чем кормить ребёнка»… Акварельные носочки аккуратны, сандалии застёгнуты – эти дети никогда не выходили во двор. Их как апельсины натирают для блеска подсолнечным маслом. Под ними, mon cher, только бумага. Или папье-маше.
Мамаши в разноцветных клетчатых фартуках протирают через сито фруктовое пюре. А девочки стоят у окна и держат руки вот так… чтобы платье не примялось. Потому что раскрашенные платья гладить нельзя – ни утюгом, ни пальцем. И рисовать нельзя. Даже карандашами.
- А вот здесь можно? Я с краюшку.
- Нельзя.

От них пахнет ванилью и сладким печеньем. А между страниц тем временем, в самых укромных местах, стареют крошки клюквенного пирога, переложенные лимонными и масляными пятнами.

Чиркает спичка над конфоркой «Газоаппарата», на стене – тарелка с домиком и зайцами в синих платках, на платках – по четыре белые горошины.
Я сосу подушечку какао и листаю книгу о грудном вскармливании. Над ухом тренькает расшатавшимися стрелками будильник, а на меня смотрят нарисованные девочки. Я плохо ем, и меня поят горьким настоем полыни. Девочки на картинках – сытые, потому что они хорошо кушают. Каждый день съедают по стакану сметаны с булкой и снова наливаются розовым яблочным румянцем. Глядя на них, мне становится страшно.
Я собираю печенное крошево со стола и незаметно от родителей заталкиваю в шитые белыми нитками бумажные щели, на что дети по ту сторону книги пухлогубо смеются и грозят безукоризненно отставленными пальчиками. Я не сдаюсь. Всякий раз после обеда или завтрака стараюсь натолкать как можно больше крошек.

Эта война не останавливалась ни на миг, но все мои кампании разбивались о щит довольных лиц и строй круглых коленок. В своём нечеловеческом здоровье они были непобедимы.

С тех пор прошел не один десяток лет, «Детское питание» пропиталось сигаретным дымом и ремонтной пылью, безвозвратно пожелтели и обтрепались страницы, полысела тканевая серая обложка – голым черепом торчит на полке. Но внутри неё – всё так же лукаво улыбаются, рекламируя витамины и молочные каши, полувековые дети. Их носки никогда не съедут, ботинки не расстегнутся, а платья будут чисты как свежевыпавший снег. Часы остановились ещё тогда, когда художник в первый раз очертил их циркулем. Со временем не изменилось ничего. Разве что крошки, распиханные мной ещё в детстве по страницам, перестали пахнуть. Они состарились. А нарисованные девочки - бессмертны.


***



ФЕВРАЛЬ

По белому мареву плывёт февраль. Кормит снегом город. За матушку, за отца-батюшку. Ешь досыта горсть за горсточкой. Вьюжная ночь стучится в окна. А мы тебя не пустим. Мы были там, где про тебя слыхом не слыхивали, видом не видывали. Там думают, что снег - это облако, упавшее на землю. Там южный крест, распятый на звёздном куполе, кружится вокруг горизонта и сливовых от синей дымки гор.
Слышишь? Там тебя нет.
Февраль хмурится и качается в темноте. Пугает из пустых фонарных глазниц, завывает - не верит. А мне дышать холодно. Задохнусь от мороза и будет тебе труп невесты.

Над лесом из туч сыплется снег. Эй, мешок порвал! Рогожка-то видно, трухлявая. Март скоро. Не донесешь, упадёшь, сам в снегу утопнешь. У меня уж и масленица за пазухой припасена, огня недолга. Разгорится - подтопит понизу, займётся, и поплывут рыбаки на весенних льдинах тебя с реки выгонять.

Ты снежок-то прибереги. А то к следующей зиме не хватит.


***



СОБАКА

Ему вспомнился ещё один день. От забора пахло, как и полагается заборам, старым деревом. Он крепко прижимался к нему носом и, не отрываясь, смотрел в маленький, будто просверленный специально по его мерке, глазок. За забором жило Лохматое. Иногда оно проходило мимо, и можно было успеть увидеть длинную белую шерсть и невероятной величины лапы. Собакой это быть не могло – слишком большое. А кто ещё мог жить во дворе обычного пятиэтажного дома, никто не знал. Поэтому он называл его Лохматое.
Затаив дыхание, он огляделся по сторонам. Неужели никому больше не интересно? Нет, никому. Справа играют в песочнице. Ребята ковыряют лопаткой раскисший за зиму песок и безуспешно пытаются проложить в нём дорогу. Девчонки, болтая ногами, качают коляску. Переведя дыхание, он снова припал к глазку. Наконец, оттуда послышался шорох. Он насторожился. Совсем близко, с той стороны, хрустнули ветки. Потом ещё и ещё – кто-то шел прямо к нему. Затихло. Вдруг доски рядом прогнулись и жалобно заскрипели. Тут уж он не выдержал и что есть ног бросился домой. Взлетел на четвёртый этаж, сел на ступеньках и долго, с перерывами и сипеньем дышал. Сердце выскакивало даже не из груди, а билось где-то снаружи, так, что заложило уши.
- Ты что на ступеньках сидишь? А ну вставай с холодного камня! Простудишься!
Он поднялся и сунул кепку в карман. Ну, что, ещё раз что ли? Дверь на первом этаже хлопнула, и со двора донесся шум улицы: воробьи, крик со двора, кто-то прошлёпал мимо. Медленно, держась за отполированные тысячами прогулок перила, он стал спускаться. Ступени будто выросли, вытянулись под самый потолок окна, а стены сомкнулись над головой зелёным крашеным сводом. Только воробьи по-прежнему чирикали перед домом и играли в свои воробьиные классики. Дверь была открыта.


***



АПРЕЛЬ

Вспоминалось, как некогда, в бессмысленном и фантастическом детстве, он скользил по ледяной корке апреля. Солнце прыгало за домами и мчалось вместе с ним к реке. Он хватался за ручьистую землю, за предательские ветки… Вниз, вниз! Мимо бежали другие мальчишки, кричали: «Лёд режут! Режут лёд! Режут!». Он слышал, и ему становилось весело и немножко жутко, как от царапнувшего по доске мела. Он смеялся. Вниз, вниз! От бега ломалась вся улица: покрывались трещинами и с хрупом отваливались громадные заснеженные наросты, тонкая ледяная плёнка наполнялась шипучими пузырьками и весенней газировкой бурлила по валунам и брусчатке родных переулков. Не оттаявшие колонки отмеряли оставленные за спиной расстояния: одна – рядом, две – далеко, три – «дальше третьей не вздумай!». Он пробежал четвёртую.
Наконец спуск закончился, и перед ним открылось невероятное сверкающее пространство. Грохот разрываемых льдин сотрясал воздух, и пришлось закрыть уши руками, чтобы не оглохнуть. Он зажмурился и крепко прижимал мягкие полы своей заячьей и ещё зимней шапки к голове. Но сердце смеялось и не могло успокоиться от бега. Оно кричало: «Ещё! Ещё! Бежим дальше!». И он побежал. Вдалеке виднелись фигуры взрослых. Они бесстрашно шли по вот-вот оживающей реке с пилами в руках и вынимали целые глыбы у неё изнутри. Может быть, поэтому она так кричала? Прозрачные большие куски лежали на берегу и сверкали на солнце, обливаясь водой. Вокруг них суетились, их обкладывали соломой, их везли на санках, как маленьких.
А он стоял и не смел подойти ближе. Может быть, когда вырастет...


***



НОЧЬ

Ну и ночь сегодня! Чудо, а не ночь! Ты знаешь это?
- Знаю, знаю, - кивает она.
Жарко. В комнатах душно. Выхожу на балкон, а там - ванильным шариком смеётся луна. На балконе прохладно и летать хочется...
Есть кто желающий полетать? Ну, как хотите. Встаю на перила (ой, не упасть). Вот сейчас вдохну поглубже - и полечу! Что за ночь! А вчера луна марокканским оранжевым апельсином манила на улицу гулять, обещала чего-то холодного, во льду, и фонтанов... Или, коварная, дрожала красным Марсом, и уж который век плакал на неё и не мог уснуть бедный Щеглов Петечка.
Ну и луна! У соседей трещит вентилятор, транжирит воду: "кап, кап", - и всё мимо. Не дает моему плющу глотнуть водицы.

Ночь...


***



ДЕДУШКИНЫ СКАЗКИ

Вспоминаются дедушкины сказки.
Сдобы со Столешникова и плюшки в сахаре из Елисеевского. Елисей, Елисей… царевич в золотом кафтане, русоголовый, а конь – в яблоках. «Дедушка, где у него яблоки?». Но мчится волшебный жеребец, звеня уздечкой, за бумажными лесами, за расписными страницами, и не догонишь. Качаются лёгкие клетки с жар-птицами. Лето. Занавески на окнах, льняные, твёрдые – как деревянные. Будто ставни в игрушечный мир, а синие цветы по ним – точно сад, что уж выглядывает и просится посмотреть. Всё, насквозь, – солнце – желтое, как день вокруг: как елисеев кафтан, как лошадиная грива, как яблоки. Дедушка рассказывает. По лесам, по долам… Сказка тянется, прячется за дверью, высовывает рожицы, пугает из-под ковра, «ой, кто это?», скоро сказывается, да не скоро дело делается.
Сладкие подушечки в какао… Ах, пососать! Запускаю руку в хрустальное вёдрышко, шебуршу карамелью, одну кладу за щёку. «Не ешь, скоро обедать». Легонько стучу ей о передние зубы, катаю на языке. «Я немножко».
Ноги, непослушные, заплетают кренделя не хуже Елисеевых. А уж костёр, вечер, и пляшут звери. Я качаюсь на бархатном стуле, слушаю.
На кухне вкусно, бабушка ходит. А потом гулять пойдём, белого голубя запускать в траву. Беги, беги скорее – вот-вот улетит!
Опускаю голову, от обивки пахнет дачей. Бархатные грядки, а на них – смородина. Чёрную не люблю. Красную. Дальше, кружевной вязью, – калитка. Качается на петлях, кровать потеряла, не уснуть теперь. Бабочки желтыми всполохами из-под ног, плотвица в осоке. Вязко. Идти страшно. Вдруг утону? Подарёнка, где ты? «Серебряное копытце пошла искать». Камыши трутся, держат за ноги: «Не ходи!». Не пойду я, не пойду. Гляну только.
Малина поспела, мономаховыми шапками к земле гнётся, домой зовёт. Подожди, я скоро. Суетятся в банке головастики. Стеклянные бусины, а живые. Не расплескать бы. Вот и луг пробежала. Далеко… Обратно идти боязно, плещутся в реке гуси – только бы не увидели! Гусак голову пригнёт, не убежать. Трава высокая. Прижимаю банку крепче, рукава замочила, иду в тумане, как в молоке. Лягушку в молоко бросишь – оно и не скиснет. Под деревом – овцы. Стоят тихо, как вышитые. А мне – торопиться. Мне к колодцу. Журчит вода, катится по серебряному блюдцу яблоко, фыркает и прядёт ушами яблочная лошадь. Ждут, когда я приду. Не заблудиться…
Солнце ложится на руку, греет. Спать хочется. Звери танцуют …

«Дедушка, а дальше?»


***



ЗАЛОЖНИК

Слово «доктор» Тому никогда не нравилось – от него пахло больничными коридорами, кафелем и йодом. «Врач» подходило куда больше, в нём было что-то литературно-кинематографическое: круглые очки, аккуратно подстриженная бородка, крахмальный халат с нагрудным карманом для рецептурных бланков и чистые пациенты. В общем-то, примерно так он и представлял себе будущую работу. Пока не поступил на первый курс медицинского факультета. Кстати, наверное, тогда всё и началось. Первая кровь, первая перевязка, ожоговое отделение, бутерброды в морге, да что уж там, он даже роды принимал, а это было похлеще всего остального. На втором курсе он, как и все, начал курить. Но не прошло и месяца, как его определили помогать на операции по удалению лёгкого у курильщика, и он бросил. Сначала долго блевал в туалете, а потом, как закрыл за собой дверь в кабинку, сразу и бросил. На третьем курсе было самое время задуматься, а правильно ли он вообще решил с профессией и не стоит ли, пока не поздно, развернуть оглобли и перевезти свои вещи в колледж какой-нибудь нормандской литературы? Собственно, раздумывал Том как раз до четвёртого курса. А там сообразил, что, пожалуй, всё-таки поздно, а до получения красивой мантии с шапочкой и кисточкой осталось рукой подать, и вернулся в белоснежные объятия медицины.
Жалко только, что поработать так толком и не успел.

Нет, не потому жалко, что он такой фанат своего дела и днём и ночью только и думает, какие таблетки в каком количестве прописать бабуле и что значит тёмное пятно на фотографии ультразвука. Вовсе нет. Жалко было потому, что сейчас, вместо того, чтобы вешать пальто в шкаф и доставать из ящика красивый прохладный стетоскоп, он, связанный, лежал вниз головой на очень некрасивом и неприятно тёплом пыльном коврике в багажном отсеке грузового самолёта и летел чёрт знает куда и почему. Том никогда не ощущал себя одним из тех парней, которые к таким вещам относятся проще чем к завтраку с беконом. Они одним крепким ударом крепкой ноги вышибают дверь, вяжут пятерых преступников за раз и сдают тех в руки как всегда опоздавшей полиции, которая обычно подъезжает только под титры, зато с внушительным запасом шерстяных одеял. Нет, он явно был не из их числа. А потому лежал смирно и тихо надеялся, что когда самолёт приземлится, про него забудут, и добрая тётя-уборщица, подметая пол в салоне, найдёт его и развяжет. Он даже согласен, если ему ничего не объяснят насчет того, что же с ним стряслось и почему именно его угораздило отхватить лотерейный билет со словами «заложник неизвестной контр- или какой там группировки».
Самолёт летел ровно, совсем изредка попадая в небольшие и мягкие воздушные ямы. По бултыханию воды в стоящей рядом канистре, Том догадывался, когда они ложились то на левое, то на правое крыло. Два раза мимо него проходили громадных размеров армейские ботинки. Глядя, как они впечатывают следы в дорожку между ящиками, Том совсем не хотел знакомиться с их обладателем. Иногда, ближе к пилотам, он слышал раскаты самой распоследней брани, которая, правда, хоть и ограничивалась одним-двумя основными словами, зато уж те так плотно влепливались друг к другу, что для остальных просто не оставалось места, и смысл фразы можно было понять разве что по интонации.
Летели долго. Том успел вспомнить детство, перечислить всё, что не успел сделать в жизни, нарисовать в воображении образ прекрасной девушки и мысленно с ней попрощаться. Он даже успел чуть было не уснуть, как вдруг канистра наклонилась вперёд и самолёт пошел на посадку. Ботинки забегали быстрее, ругань усилилась, его придавило задетой кем-то картонной коробкой... На всякий случай Том решил сгруппироваться и подтянул колени к подбородку. Самолёт тряхнуло, потом ещё раз, и ещё. Он не понял, то ли это выезжали шасси, то ли они уже скребли колёсами по земле. Наконец гудение и тряска прекратились и где-то сзади скрежетнуло металлом. Может быть, это открывался люк, или хозяин армейской обуви вдруг споткнулся и зацепил автоматом за что-нибудь железное, или рассыпались банки с консервами - у Тома был миллион вариантов, но ни один не приводил его к перспективе освобождения, мол, сейчас всё закончится, народ разойдётся и он, уставший и счастливый, вернётся в обитель своей привычной жизни. Не зная, чего ждать, Том зажмурился и напрягся. Или он сделал так потому, что по всем прикидкам именно этот момент был самым подходящим, чтобы получить пулю в лоб, как частенько и происходит в кино со «случайными заложниками». Голоса за спиной сделались глуше, матерились уже не так воодушевлённо, а матерившиеся как будто переместились под пол, по крайней мере, слышно их было вроде как внизу. Время от времени доносились глухие хлопки и звук переволакиваемых вещей. Том продолжал послушно крючиться на полу и старался не двигаться. Спустя какое-то время он понял, что не слышит ничего. Никто не шагал мимо его головы, не ругался на чём свет стоит. За ним даже не пришли, чтобы приставить холодный ствол к виску. Никто не ждал, что он будет молить о пощаде, равно как никому не интересно было, проявит ли он мужество, гневно посмотрев на врагов перед смертью, или упадёт в обморок при виде простого кулака.
Том высунулся из-за упавшей на него картонки. Перед ним был пустой коридор и открытый настежь люк. Он попробовал встать на колени, но покачнулся на затёкших от долгого перелёта ногах. Скривившись, как и полагается в подобных случаях, он превозмог это неудобство и постепенно встал в полный рост. Тут он понял, что стоять будет не так-то легко, потому что колени ходили ходуном, да и всего его сотрясала то мелкая, то крупная дрожь, и он никак не мог приноровиться к своему дёргающемуся телу. Держась за стенку всё ещё связанными руками, Том допрыгал до люка и быстрым движением, на манер Джеймса Бонда, выглянул наружу. Ангар, в котором припарковался самолёт, был пуст. Он был совершенно пуст. По правде говоря, это был самый пустой из всех существующих ангаров – ни мусора, ни ящиков с надписью «Осторожно! Не кантовать», ничего, что хотя бы отдалённо напоминало о посещении его человеком. Развязав верёвки, Том спустился по оставленному низенькому трапу и бегом пересёк гулкое пространство. Дверей не было – вместо них были две симметрично расположенные дыры для въезда и выезда самолётов. Через одну из них Том и вышел на улицу. На ходу выпутываясь из обмотавших лодыжку верёвочных обрывков, он побежал в поисках ближайшей дороги, или человеческого жилья, или, на худой конец, леса, в общем, чего-то такого, что обычно виднеется на горизонте всё того же фильма.


***



ШАНЕЛЬ КОКО

Коко Шанель. Выставка, даже по баснословным московским ценам, стоит за порогом праздного посещения. К ней стоит готовиться. Особенно, если нет студенческого билета.
Зато никто не мешает с удовольствием лицезреть, как шествуют и поднимаются по лестнице, скрываясь наверху за плакатной ширмой, карамельно-кожие юноши в черных водолазках и обтягивающих, черных же брюках. Публика – лакмусовая бумажка любой выставки. К чему стоять в очереди за черно-белыми фотографиями, изображающими удлиненных девушек и полупрофильных мужчин, когда и те и другие наводняют и без того тесный холл музея? Их обувь слишком дорога, а кисти рук слишком тонки, чтобы сильно отличаться от витринных двойников.
За четыре с небольшим минуты можно увидеть всю коллекцию восхитительной Шанель, услышать, как чьи-то губы вновь и вновь вышептывают её имя, переходящее в лёгкое касание языка о барьерный риф ароматизированного мятой или ванилью нёба. Ша-нель. Что Вы думаете? Теперь и в России! И всё же я нахожу это немного скучным, а Вы? Усталое разочарование номер пять снова в моде.
Ковер заглушает шаги, по мраморным стенам текут отражения, но не тени. Из соседних залов с любопытством смотрят с отсеченными руками богиня красоты и пленный галл с давно оторвавшейся верёвкой на шее. Они скрыты за дверью, и маленькие чёрные указатели показывают мимо.
У входа стоят разломанные лукавым октябрьским светом фигуры. На улице можно говорить по телефону. «Вы уже видели Коко Шанель? Нет? Это второй этаж. Непременно идите. Мы только что оттуда. Да, да. Боже, это того стоит».



© Дарья Кирсанова

 
Хостинг от uCoz